#Быков_поэзия
У Бога не было родителей, он круглый сирота,
И потому на местных жителей он смотрит свысока,
И это видно в нем по почерку, масштабам, куражу
И кой-чему иному прочему, о чем я не скажу.
Когда он строил, возвеличивал, творил и размещал —
Его никто не ограничивал, никто не запрещал,
И потому в его ментальности, от мошек до планет,
Не только нет сентиментальности, но даже Бога нет.
У Бога не было родителей, он сам – или сама.
Среди верховных добродетелей отцовских чувств нема.
Мы все неважные родители, что самка, что самец,
И как творец он выше критики, но ниже как отец.
Христос имел, конечно, отчима, смешного старика,
Но уважал его не очень-то: спасибо и пока.
Его слова, довольно страшные, звучали прямо так:
Враги тебе твои домашние, и ты им тоже враг.
Вообще, где говорится в Библии о родичах Христа, —
Места не то что прямо гиблые, но темные места.
У Бога не было родителей, и потому, смотри,
Из всех сообществ и обителей он чтит монастыри,
Он уважает одиночество, его нагую суть,
И троллит тех, которым хочется прижаться и уснуть.
У Бога не было родителей, и, верно, потому
Мы всюду корчим победителей, но в собственном дому
Ведем себя неловко, связанно, как некий конь в пальто.
Как с ними быть, нигде не сказано: ну чти, и дальше что?
Как быть с их слабостью, старением, любовью, нищетой,
Непониманьем, несварением убогой пищи той?
В ответ ни окрика, ни шепота, ни даже пары фраз —
Он не имел такого опыта, и он нам не указ.
Есть опыт смерти, воскресения – а опыта родства
Он не имеет, как осенняя опавшая листва.
Должно быть, по причине этого везде такой сквозняк,
Все так печально, фиолетово и одиноко так.
___________________________________________________________
Из песен славянских западников
Смотрю на заброшенные дачи,
На забор с просунувшейся веткой,
Облепленной напрасно и густо
Вырождающейся ягодой мелкой, —
И слышу умоляющий шепот,
Хриплый от последних усилий:
– Если б нам каплю заботы —
Как бы мы вам плодоносили!
Если бы нам взгляд небрезгливый,
Если бы нам оклик без мата —
Как бы мы на все отзывались
Дружно, благодарно, богато!
Так и слышу умоляющий лепет
Хоть на зорьке выцветшей, во тьме хоть —
Как если бы дряхлая машина
Клялась, что может еще ехать,
Как если бы старая лошадь
Напрягала изношенное тело,
Как если бы старая пластинка
Под ржавой иголкою скрипела.
…Гляжу ли на осенние рощи
С облетающей листвою зловещей —
И слышу, как скрежещущий шепот
Вещает совсем иные вещи.
– Мольба, состраданье, умиленье —
Утешения для жертвы погрома.
Нам ласкового слова не надо.
Еще чего, мы у себя дома.
Мы брезгуем глинистою почвой,
Вольготно развлекаемся бойней,
Пыткам посвящаем досуги,
Не зная занятия достойней.
Небеса у нас окраски свинцовой,
А реки цвета стали дамасской.
До любви наши души не снисходят,
Довольствуясь палаческой лаской.
Проходя то рощей заросшей,
То осенней чащей горчащей,
Эти два шепота постылых
Слышу я все четче, все чаще.
А третьего голоса не слышу.
Видно, это и есть ее голос —
Угрюмое грозное тупое
Глубокое чистое молчанье.
_______________________________________________________________
Позднее лето
Я вообще завишу от погоды —
Как гипертоник, да, хоть я и не, —
Сильней, чем от общественной свободы
И от числа погибших на войне.
А. Г.
1
(На мотив «Фонариков»)
Какое пышное, торжественное лето,
Какая наглая, беспечная жара,
Деревья сытого, ликующего цвета
В квадрате пыльного московского двора!
О сочетание, которым славен август, —
Тревожно, празднично, цветуще и мертво!
Оно мне нравится, хоть я ему не нравлюсь,
Но мне взаимности не нужно от него.
Как пахнут Азией арбузы, груши, дыни,
Какими бучами и паузой какой!
Какие шахские, багдадские твердыни
Роятся тучами над Яузой-рекой!
Всей этой лености на грани новой смуты,
Всей этой роскоши и пыльному рванью,
Всей этой бренности – осталось полминуты,
Но до чего она беспечна на краю!
Я, если что, всегда завидовал природе,
Ее животному, пещерному уму,
Ее терпению, свободе, несвободе,
Ее доверию к неведомо кому.
Кошачьей вольнице нужна причина, что ли?
Собачья преданность не ведает торгов.
Есть ситуации, когда свобода воли
Скорей проклятие богов, чем дар богов.
Я в том же статусе – и сетовать не вправе,
Я в том же возрасте, на том же рубеже,
Я к той же гибели несусь в ее составе,
И запах тления мне чудится уже.
Нагие станции вприглядку, чай вприкуску,
Провалы памяти, седая борода, —
Я с той же скоростью качусь к тому же спуску,
И дай мне Бог того же мужества тогда.
2
Памяти Дидурова
Как написать о позднем лете?
Его печаль воплощена
В одном разомкнутом сюжете,
Где будут только полудети,
Любовь подростков: он, она.
Асфальт, расплавленный от пыла,
Везде клубящаяся пыль,
Она, допустим, поступила,
Напротив, он не поступил,
Но на экзаменах по ходу
Сошлись случайно, на лету,
И вот используют погоду,
Свободу, юность, пустоту,
Москвы редеющие кущи,
Пустынный август, забытье,
Асфальт, ночами отдающий
Тепло полдневное свое.
Любовники с недельным стажем,
Впивая томную жару,
Они шатаются по пляжам,
Лежат в Серебряном бору
С его убогими дарами;
Бредут московскими дворами
Среди обычной красоты —
Качели, голуби, коты…
Неловкость юности. Нелегкость
Любви, ее печальный локус,
И в перспективе ничего;
Любви, какой еще не нужно,
В какой преобладает дружба,
Скорее сходство, чем родство.
Любовь – она не для подростка,
Не для детей, а для зверей,
В ней все томительно и жестко,
Она для осени скорей,
Для безнадежных расставаний,
Непостижимых состояний —
Не то ура, не то увы;
Там спросят с вас не по билетам,
Там все всерьез, не то что летом,
Где все еще из головы.
Когда влюбленные не лживы,
Они не видят перспективы.
Они валяют дурака,
Но, до обмана не унизясь,
Они на собственную близость
Глядят уже издалека
И сознают, что это лето —
Последнее; когда-то, где-то
Еще увидятся они,
Но окончательно иными:
Один едва припомнит имя,
Другая скажет «Извини».
Закрутят их другие вихри,
К ним подберут другие рифмы,
Да и от нынешней Москвы,
Отсрочку клянчащей у Бога,
Тогда останется немного.
Мне вспоминаются, увы,
Бардак, Смоленская дорога,
Противотанковые рвы…
Я менее всего об этом,
Но всякий август – горький знак,
И почему-то поздним летом
Грядущий мир глядится так.
Они – и те же, и другие —
Глядят уже из ностальгии,
И проживают каждый час
Не раз, а как бы пару раз.
И сам я тоже поздним летом
Пронизан тем же поздним светом,
Лучом последнего тепла,
Волной предчувственного зуда —
И на себя гляжу оттуда,
Из отдаленного угла.
___________________________________________________________________
«Адмиралтейская игла».
Я б написал роман об этом —
Об их прогулках поздним летом,
Об эхе страшного суда,
Но я старею, холодею,
Нельзя откладывать идею:
Что не сейчас, то навсегда.
Сентябрь. Конец их долгим встречам,
Дышать вдвоем им больше нечем,
У разговоров горький вкус,
Ее закрутит первый курс,
Ему уже пришла повестка,
И вот в один из крайних дней
Все так наглядно, крупно, резко,
И грустно, что всего главней.
Читатель! В нашем мире тусклом,
Где голос музы прочно смолк, —
Тебя оставив с этим чувством,
Я счел бы выполненным долг.
Среди осенних перекрестков,
Где бьется лиственный прибой, —
Напоминаем мы с тобой
Двух расстающихся подростков,
Чья память детская полна,
Зато уж будущее пусто.
Такое смешанное чувство —
Подарок в наши времена.
_____________________________________________________________
Вольные мысли
1
В России выясненье отношений
Бессмысленно. Поэт Владимир Нарбут
С женой ругался в ночь перед арестом:
То ему не так, и то не этак,
И больше нет взаимопониманья,
Она ж ему резонно возражала,
Что он и сам обрюзг и опустился,
Стихов не пишет, брюзжит и ноет
И сделался совершенно невозможен.
Нервозность их отчасти объяснима
Тем, что ночами чаще забирали,
И вот они сидят и, значит, ждут,
Ругаясь в ожидании ареста
И предъявляя перечень претензий
Взаимных.
И тут за ним приходят —
Как раз когда она в порыве гнева
Ему говорит, что надо бы расстаться,
Хоть временно. И он в ответ кивает.
Они и расстаются в ту же ночь.
А дальше что? А там, само собою,
Жена ему таскает передачи,
Поскольку только родственник ближайший
Такую привилегию имеет;
Стоит в очередях, носит продукты.
Иметь жену в России должен каждый —
Или там мужа; родители ненадежны,
Больны и стары, а всякий старец
Собою озабочен много более,
Чем даже отпрыском. Ему неясно,
С какой он стати, вырастив балбеса
И жизнь в него вложив, теперь обязан
Стоять в очередях. Не отрицайте,
Такое бывает; вообще родитель
Немощен, его шатает ветром,
Он может прямо в очереди сдохнуть,
Взять и упасть, и не будет передачи.
В тюрьме без передачи очень трудно.
В России этот опыт живет в генах.
Все понимают, что терпеть супруга
Приходится. Любовниц не пускают,
Свиданий не дают, а женам можно.
Ведь в паспорте никто пока не пишет
«Любовница»! А получить свиданье
Способен только тот, кто вписан в паспорт.
Вот что имел в виду Наум Коржавин,
Что в наши, дескать, трудные времена
Человеку нужна жена. Нужна. Уж верно,
Не для того, чтоб с нею говорить.
Поэтому выясненье отношений
Бессмысленно. Поэтому романы
В России кратки, к тому же всегда негде.
Нашли убогий угол, быстро слиплись,
Быстро разлиплись, подали заявленье,
Сложили чемодан и ждут ареста.
Нормальная любовь. Потом плодятся,
Дети быстро знакомятся, ищут угол,
Складывают чемодан и ждут ареста.
Паузы между эпохами арестов
Достаточны, чтобы успели дети
Сложить чемодан и слипнуться. Ведь надо
Кому-нибудь стоять в очередях.
В любви здесь надо объясняться быстро —
Поскольку холодно; слипаться быстро —
Поскольку негде; а разводиться
Вообще нельзя, поскольку передачи
Буквально будет некому носить.
2
В Берлине, в многолюдном кабаке,
Особенно легко себе представить,
Как тут сидишь году в тридцать четвертом,
Свободных мест нету, воскресенье,
Сияя, входит пара молодая,
Лет по семнадцати, по восемнадцати,
Распространяя запах юной похоти,
Две чистых особи, друг у друга первые,
Любовь, но хорошо и как гимнастика,
Заходят, кабак битком, видят еврея,
Сидит на лучшем месте у окна,
Пьет пиво – опрокидывают пиво,
Выкидывают еврея, садятся сами,
Года два спустя могли убить,
Но нет, еще нельзя: смели, как грязь.
С каким бы чувством я на них смотрел?
А вот с таким, с каким смотрю на все:
Понимание и даже любованье,
И окажись со мною пистолет,
Я, кажется, не смог бы их убить:
Жаль разрушать такое совершенство,
Такой набор физических кондиций,
Не омраченных никакой душой.
Кровь бьется, легкие дышат, кожа туга,
Фирменная секреция, секрет фирмы,
Вьются бестиальные белокудри,
И главное, их все равно убьют.
Вот так бы я смотрел на них и знал,
Что этот сгинет на восточном фронте,
А эта под бомбежками в тылу:
Такая особь долго не живет.
Пища богов должна быть молодой,
Нежирною и лучше белокурой.
А я еще, возможно, уцелею,
Сбегу, куплю спасенье за коронку,
Успею на последний пароход
И выплыву, когда он подорвется:
Мир вечно хочет перекрыть мне воздух,
Однако никогда не до конца:
То ли еще я в пищу не гожусь,
То ли я, правду сказать, вообще не пища.
Он будет умирать и возрождаться
Неутомимо на моих глазах,
А я – именно я, такой, как есть,
Не просто еврей, и дело не в еврействе,
Живой осколок самой древней правды,
Душимый всеми, даже и своими,
Сгоняемый со всех привычных мест,
Вечно бегущий из огня в огонь,
Неуязвимый, словно в центре бури, —
Буду смотреть, как и сейчас смотрю:
Не бог, не пища, так, другое дело.
Довольно сложный комплекс ощущений,
Но не сказать, чтоб вовсе неприятных.
3
После Адорно
Адорно приписывается (кем приписывается? – многими)
Мысль о том, что писать стихи после Освенцима —
Варварство; он так и пишет – варварство.
Обычно эту формулу Адорно
Цитируют злорадно и задорно.
И это понятно: есть категория людей,
Которые охотно согласятся,
Чтобы Освенцим был, а стихов не было.
Я их понимаю очень хорошо:
Стихи для них – постыдный компромисс,
Тогда как Освенцим – нечто бескомпромиссное,
И кстати, если им ничего не будет
И не услышит политкорректный Запад,
Они готовы даже заявить,
Что Освенцим тоже был культурной акцией,
Причем гораздо более значительной,
Чем весь террор и красные бригады;
Люди Освенцима, построенные на плацу,
Напоминают им собою строфы
Немыслимых, нечитаных стихов,
А всякие этические восклицания
Мешают насладиться в полной мере
Такой сверхчеловеческой эстетикой.
Сказал же, если я не забыл, Штокхаузен,
Что высшим актом творческого гения
Была атака 11 сентября;
И с этой точки зренья после Освенцима
Нельзя писать не потому, что стыдно,
А потому, что лучше не напишешь.
И то сказать, какое впечатление
Сравнится с тем, которое Освенцим
Производил на зрителей и участников?
И не зовем же мы протофашистом,
Допустим, Блока, после гибели «Титаника»
Записавшего, что есть еще океан?
Есть также люди, думающие всерьез,
Что евреи были наказаны за Христа,
Европа – за отпадение от Бога,
Пассажиры «Титаника» – за сытость и богатство,
И с этими людьми мы ездим в транспорте
И, собирая общие налоги,
Оплачиваем обще государство;
Их логика понятна и резонна,
И вправе быть – коль скоро эти речи
Они пока произносят не в Освенциме.
Я не о них, о них неинтересно.
Один поэт, теперь уже покойный,
Писал, например, что истинные поэты —
Не те, что пишут стихи, а ополченцы
(Звенит в ушах лихая музыка атаки),
И даже срифмовал «верлибр» – «калибр».
Живой, вы говорите? Как кому.
Кому и Ленин жив. Но суть не в том.
В действительности в «Негативной диалектике»
(Я так говорю, как будто ее читал,
Но я из нее читал одну страницу)
Говорится, что вопрос насчет стихов
Неправилен, а правильней спросить,
Возможно ли в принципе жить после Освенцима;
На этот вопрос Адорно пишет – нет,
Живущий должен считать себя уцелевшим,
А на фиг, читаем в подтексте, такая жизнь;
Короче, с точки зрения Адорно
Не просто сочинять, а жить позорно.
Но то – Освенцим, все-таки фашизм,
Вторая мировая, есть масштаб,
Есть ощущение конца эпохи,
И, как писал Адорно, надо жить —
Хотя бы чтобы это не повторилось.
Три ха-ха! Одно не повторилось,
Другое повторится. Оптимист,
Хотя потом и умер от инфаркта,
Затравленный студентами. Ну ладно.
А вот теперь открываем и читаем:
В тюрьме замучен бизнесмен Пшеничный,
Рваные раны, во рту ожоги электрошока,
Ушибы конечностей, сломан позвоночник,
Перед смертью изнасилован буквально,
То есть в анальном проходе сперма, и задушен.
Вымогали деньги – не отдавал,
Предупреждал жену – «не отдай деньги».
Ну вот, не отдал. Виновных не нашли.
Списали, как всегда, на суицид.
Читаем дальше: репортаж Масюк
О томских изоляторах и колониях.
Там применяются такие пытки,
Что отдыхают Вологда с Мордовией.
Так, для примера, всех новоприбывших
Проводят через камеру, в которой
Стоит на табурете миска с кашей
И ложка. Это ложка «келешованного» —
Или, иначе говоря, опущенного,
Обиженного. Надо этой ложкой
Съесть некоторое количество этой каши.
Один рецидивист, причем кавказец,
Есть отказался, так ему тогда
В зад стали заталкивать ложкой эту кашу,
Семь ложек затолкали, дальше шваброй.
Он знал, куда везут, припрятал лезвие,
Стал себе резать шею и живот,
Ему оперативник ссал на раны
И говорил, что это дезинфекция.
Другого, например, пытали током,
То есть к пальцам ног приматывали провод,
А иногда не к пальцам ног, а к яйцам.
Током пытали, пока не обоссытся
Или не обосрется. Иногда
Подвешивали за руки к потолку,
Держали так, пока не обоссытся
Или не обосрется. В чем прикол,
Штаны там заправляются в носки,
А чтобы человек не видел лиц,
Ему обычно надевают наволочку,
И он блюет туда и в ней стоит,
Чтоб ничего не попадало на пол.
От тока, сообщают заключенные,
Практически нельзя не обоссаться.
_________________________________________________________________
Дивертисмент
Под воздействием силы тока
Ссытся, срется человек,
Уссывается жестоко,
Опускается навек.
На воздушном океане,
Без руля и без ветрил,
Все это время плавают в тумане
Хоры стройные светил.
И совсем невыносимо
Вспоминать про матерей.
Вообще со всяких точек зренья
Лучше сдохнуть поскорей.
Опомнившись, как после дурного сна,
В котором с особенной ясностью понимаешь,
Что после смерти ничего не будет,
А если будет, лучше бы